Эдди, бабушка Робина, в тот момент стояла на крыльце — по крайней мере, было доподлинно известно, что она выходила на крыльцо, потому что собиралась сделать несколько снимков любимого внука в окружении семьи. Вообще, поскольку в семействе Кливов мужчин было совсем мало, вся тяжелая работа вроде подстригания кустов, мелкого ремонта или развозки старушек по магазинам выпадала на ее долю. Она выполняла эту «мужскую» работу в обычной для нее четкой, собранной манере и к тому же достаточно охотно, чем приводила в восхищение своих более боязливых и застенчивых сестер. В тот день они, конечно, были заинтригованы обещанной им фотосессией, но все равно отнеслись к фотоаппарату с опаской, особенно Либби, которая на дух не переносила никаких механических приборов. «Ох, Эдит, — часто повторяла она, — ты у нас прямо солдат в юбке, даже не знаю, есть ли в мире что-нибудь, чего ты не умеешь делать».
Но, несмотря на разнообразие талантов, Эдди не слишком хорошо умела общаться с детьми. Она была для этого чересчур нетерпелива и высокомерна и не прощала слабости никому, даже собственным отпрыскам. Шарлот, ее единственная дочь, в детстве всегда бежала за советом и утешением к тетушкам. Ну а дети Шарлот? Малышка Харриет, конечно, была еще совсем кроха и пускала слюни, совершенно не различая, в какой компании она находится, а вот Алисон боялась бабушки как огня и заливалась слезами, если приходилось остаться с ней наедине. Зато любовь Эдди к Робину была взаимной и очень сильной. Как же она обожала внука! И как он любил ее в ответ! Шарлот часто с улыбкой наблюдала довольно абсурдное зрелище — величественная дама с генеральской выправкой бегает по лужайке, а Робин, хохоча, пытается ее запятнать. Эдди учила внука стишкам, считалкам и дурацким песенкам, которые сама подхватила у солдат, когда работала медсестрой в госпитале во время войны:
А Робин с восторгом подпевал ей своим хрипловатым, милым детским голоском.
Это он стал называть бабушку «Эдди», а ведь даже ее собственный отец и сестры никогда не рискнули бы пойти на такую фамильярность. Однажды, когда Робину было четыре, он со всей серьезностью назвал бабушку старушкой. «Бедная моя старушка», — сказал он, подойдя к ее кровати и поглаживая по руке маленькой ручонкой в цыпках и веснушках. Шарлот чуть не упала: ей даже в голову не пришло бы так разговаривать с матерью, но Робину все сходило с рук. Сама Эдди, хоть и лежала в постели с сильнейшей мигренью, пришла от такого обращения в полный восторг и с тех пор всегда подписывала ему подарки так: «Моему рыжику Робину с любовью от его бедной старушки».
Эдди-Эдди-Эдди-Эдди-Эдди-Эдди-Эдди! Ему уже было девять, но он всегда встречал и провожал ее восторженным воплем, своей любовной песней. Так было и в этот раз, когда Эдит вышла на крыльцо с фотоаппаратом в руках.
— Ну-ка иди сюда, поцелуй свою старушку, — улыбаясь, сказала она, но Робин не спешил подходить.
Обычно он любил фотографироваться, но иногда на него нападал приступ застенчивости, и тогда на снимке проявлялась только смазанная рыжая копна волос, острые локти да худые коленки, выставленные для защиты. Увидев фотоаппарат на шее Эдит, он отбежал на безопасное расстояние и запрыгал, пытаясь дотянуться до свисающих веток глицинии.
— Да иди же ко мне, сорванец! — тоже смеясь, крикнула Эдит и вдруг, резко подняв фотоаппарат, щелкнула кнопкой.
По горькой иронии судьбы, это оказался последний его снимок — размытый, невнятный. На снимке было отчетливо видно только зеленое пятно лужайки, куст гардении около крыльца, беловато-пасмурное небо да еще силуэт Робина, убегающего от камеры по траве — прямо в объятия смерти, затаившейся под темными ветвями, терпеливо ждущей его под раскидистым платаном на самом краю кадра.
Много дней спустя Шарлот лежала у себя в комнате, напичканная лекарствами, плохо понимая, что происходит вокруг, и ее грызла, мучила, истязала одна мысль — она не успела попрощаться с Робином, не сказала ему «пока, милый!», а для него ритуал прощания всегда был очень важен. Он как будто предчувствовал, что ему придется уйти раньше срока, и его прощания всегда носили длительный, даже церемонный характер. Он и говорить «пока!» стал гораздо раньше, чем «привет!», поначалу так и здоровался с людьми: «Пока, тетя!» Каждый вечер перед сном она заходила в его комнату, поправляла тапочки у кровати и бесконечное количество раз повторяла «доброй ночи, мой мальчик!», пока он не успокаивался и не засыпал. И теперь, когда Шарлот, заливаясь слезами, лежала в своей зашторенной спальне, она вспоминала, как он махал ей рукой из школьного автобуса: «До свидания, мамочка!» — пока автобус не скрывался из виду, как оставлял маленькие записочки («Целую») на кухонном столе. Шарлот особенно мучило то, что он ушел не попрощавшись; она даже не могла вспомнить последние слова, которыми они обменялись. Обезумев от горя, не в силах заснуть, она все повторяла и повторяла одно и то же: «До свидания, мой мальчик, мой мальчик», что-то лепетала, хватая за руки тетю Либби, а слезы катились по ее лицу. В те ужасные дни именно тетя Либби спасла ее — не отходила от кровати ни на шаг, держала за руки, меняла холодный компресс на голове и в результате выходила. Никто, кроме Либби, не мог ее утешить — ни муж, ни даже собственная мать. Впрочем, последняя, заходя в ее комнату, чаще всего отдергивала занавески на окнах и гаркала, как сержант на плацу: «А ну вставай, хватит валяться! Выпей кофе, оденься, причешись! Посмотри, на кого ты похожа, прошлого не воротишь, нельзя всю жизнь прятаться в постели!»
Сердобольная тетя Либби каждый раз содрогалась, видя ледяной взгляд сестры, устремленный на лежащую без движения дочь, — такой он был безжалостный, беспощадный. Горе превратило сердце Эдди в лед, а саму ее — в камень.
«Жизнь продолжается», — любила повторять Эдди, но это было ложью даже по отношению к себе. Шарлот, просыпаясь ночью, иногда на секунду забывала о случившемся, вскакивала, боясь, что Робин проспит школу, и вдруг, увидев смятые простыни, спящую в кресле тетю Либби, пузырьки и ампулы с лекарствами на столике, вновь задыхалась от плача и всхлипывала до тех пор, пока не начинали болеть ребра.
Как-то раз Робин прикрепил жестяные пластинки к спицам своего велосипеда, чтобы они дребезжали на ходу. Хоть ее это и раздражало, Шарлот невольно научилась прислушиваться к их нестройному треньканью, определяя по нему местонахождение мальчика — вот он поехал по улице прочь от дома, а вот возвращается. А теперь у кого-то из соседей появился точно такой же велосипед, и Шарлот вздрагивала, издалека заслышав знакомый дребезжащий звук. И каждый раз на секунду Робин являлся ей из-за угла, изо всех сил крутя педали, хохоча от радости и избытка жизненных сил.
Звал ли он ее в те последние, ужасные минуты? Думать о них было непереносимо, но ни о чем другом она думать не могла. Как долго это продолжалось? Как сильно он мучился? Дни напролет она смотрела на побеленные балки потолка, наблюдая за передвижением пятен солнечного света, а потом так же, не отрываясь, всю ночь — на светящиеся в темноте стрелки циферблата.
«Ты встанешь или нет, в конце-то концов? — как-то рявкнула на нее Эдди. — Ты не забыла, что у тебя еще остались две дочери? Надень платье, смотреть на тебя противно!»
Но Шарлот не слышала мать — она спала наяву. В ее снах Робин был какой-то неотчетливый, она мучительно ждала, что он скажет ей хоть слово, но он поворачивался спиной и уходил, уходил… В голове ее всплывала фраза, которую Либби шептала ей в тяжелые дни: «Робин не был создан для нас, дорогая, и мы не в силах были его задержать. Нам повезло, что наш мальчик так долго оставался рядом».
И одним душным, жарким утром Шарлот вдруг поняла: а ведь Либби-то права. Его бесконечные прощания были знаком, который ни она, и никто другой не смогли тогда разгадать, — просто он заранее прощался с ней, прощался всю свою маленькую жизнь.